На Чукотке изданы сборники произведений лауреатов XIV Международной литературной премии имени Юрия Рытхэу. Среди них наша землячка – забайкальская писательница Нина Коледнева.
Её фэнтэзийный рассказ «Оумуамуа. Увидеть дракона» (16+) в марте 2022 года был отмечен жюри литературной премией, а в конце года включён в сборник. В сборники вошли также произведения авторов из Республики Башкортостан, Магаданской области и Чукотского автономного округа. За победу в конкурсе боролись 34 автора, которые представили на суд жюри 43 произведения.
Здесь мы предлагаем вам прочитать рассказ Нины Коледневой «Тьма в сердце медведя» (16+).
ГИРКА
В сенях раздался испуганный вскрик бабушки:
– Валька! Что деется! Ить ребёночка нам подкинули.
На крыльце рано поутру баба Груня обнаружила шевелящийся мешок. Оттуда раздавалось урчание. С испугу она решила, что в мешковине упрятан младенец. Но ошиблась. Развязали тесёмки. А там… мохнатый медвежонок, малышу от силы месяца три. Видно, охотники медведицу застрелили, а мишку пожалели. Дом-то наш на окраине села, огород на опушку леса заползает. Вот и подкинули нам найдёныша.
Но малыша-топтыжку надо кормить. А мы сами с хлеба на воду перебивались, держались в основном на картошке. Лишний едок – ярмо на шею. Но… живая душа как никак.
– Пущай остаётся, – сказала своё веское слово моя бабушка – баба Груня. Мама лишь молча кивнула в знак согласия.
При отце мы покрепче жили. Cлучалось, дикое мясо на обеденном столе бывало. А то и городской деликатес – колбаса, тятька из командировок привозил. Но его осудили, и о разносолах пришлось забыть.
Отец заведовал отделом здравоохранения нашего северного района. И на свой страх и риск решил приобрести бурёнку для подкормки больничных пациентов, в особенности детей – время-то голодное было, послевоенное, ребятня страдала рахитом. Ручки-ножки худенькие, рёбра выпирают, живот вздутый, словно шар, воздухом накачанный. Рахитичные ребятишки смотрели на взрослых людей упречно, старческими, всё понимающими глазами. Так перед уходом в мир иной глядят. Ну не мог мой тятька спокойно это выносить… А Лысуха, у неё уже шкура от плохого догляда лафтаками облезла, возьми и сдохни, едва переступив порог стойла: ему в местном колхозе подсунули коровёнку-доходягу.
Cудейская коллегия заседала недолго. Трое мужчин, утомлённых болтанкой и двухчасовым перелётом из областного центра в наш северный охотничий посёлок на допотопном фанерном самолёте По-2, споро рассмотрели документы о приобретении для больницы стельной коровы, затем о падеже этой скотины. Заслушали заикающихся от страха свидетелей-колхозников, которые лишь сумели выдавить из себя несколько слов:
– Дак сдохла Лысуха… Кого же?! Сено-то кончилось, кормить нечем было.
Их прервали:
– Давайте по существу. Причину падежа назовите.
Те ещё больше сникли:
– Кого же?! На ферме-то корова на подпорках держалась. А тут перегон. Натощак. Ну и подвела всех. Сдохла, курва такая.
– Вот! – поднял палец председатель «тройки». – Подсудимый сознательно измотал скотину. Считайте, убил без ножа.
Судьи вынесли приговор: виновен. В экономическом вреде, нанесённом государству в особо крупном размере. Отцу присудили двадцать лет отсидки. Обвинили в злобном умысле, сослали в Магадан.
Хотели хозяйское добро описать. А что забирать-то? Пять кур, что бродили по двору, да кастрюля и четыре миски – вот и всё имущество, нажитое моими родителями. Ушли ни с чем.
Много позже я услышала разговор взрослых о том, почему отцу впаяли двадцатку. Страна после войны лежала в руинах, надо восстанавливать. Но кому? Строителям из числа обычных граждан придётся платить заработную плату, а государственная казна пуста. Выход из положения – бесплатные рабочие руки заключённых. Но измождённые лагерной жизнью узники, довоенный улов ревностных гэбистов, не годились, потребовалась свежая кровь. Тятька же мой в кости крепок был, и жилистый вдобавок. За свою физическую силу и выносливость он и получил двадцать лет срока, хотя мог бы обойтись строгим выговором за свою слепоту и недальновидность при покупке полудохлой Лысухи.
Мама – а она была главным и единственным на то время врачом больницы, тоже единственной на весь район, – опасалась, что следом придут за ней, упекут в исправительные лагеря, как пособницу.
Для нас потянулись дни, наполненные страхом ожидания новых бед. Мама запрещала мне громко плакать, тем более смеяться. Вдруг злопыхатели в этом издёвку над властью усмотрят? Не за себя боялась. Мне – только три года. Выживу ли в детском доме? Да и попаду ли туда вообще? Конвоир, нездешний, на суде, когда отца распинали, похвалялся:
– В прошлый раз ить не довёз до приюта мальчишку пятилетнего, сына врага народа. Он, паршивец, ныл под ухом, не хуже комара болотного. Вызлил меня. Раскрутил его за ногу и выкинул в болото. И не жалкую об этом… Утоп он, болотным гадам на закусь пошёл. Туда ему и дорога, вражьему выродку!
Село наше после скорого суда над моим тятькой словно накрыло марью. С лиц северян сошли улыбки, ходили хмурые, словно в воду опущенные. При встречах избегали разговоров об аресте и отправке на отсидку их односельчанина с одного конца севера на другой – в Магадан. Был слух, что там расположен самый зловещий в стране Советов ГУЛАГ. Нашлись, правда, бывшие отцовские приятели, что поспешили вслух его охаять:
– Видать, наш бывший заведующий райздравом и впрямь злокозни тайком cтроил. Зря-то не осудят и в такое место не упекут! – Себя спешили обезопасить. При встречах с докторшей, моей мамой, они шарахались от неё в сторону, как от прокажённой.
Но орочон Иглэнчин, казалось, был далёк от этих пересудов. Зачастил в гости. После прибавки в нашем семействе тоже наведался. Долго сидел молча, сосал трубку. Потом сказал:
– Всё изменится, докторица. Вот увидишь. Сам хозяин тайги Гирку – друга по-нашенски, по-эвенски, – тебе послал.
Иглэнчин часто говорил загадками. Нередко разгадку лишь годы спустя отыскать удавалось.
Поначалу мы поили подкидыша коровьим молоком из соски. Поллитра молока ежедневно, ещё туже затянув пояса, пришлось покупать для него в колхозе. Мишутка урчал от удовольствия и засыпал на руках у бабушки Груни. Ну чисто младенец, только мохнатый! Подрос. И дом наш ожил. Шалун не сидел на месте, предпочитал борьбу. Облапит меня за плечи, повалит на пол и ну кататься клубком.
– Ах, чалдон, ах, проказник! – изумлялись соседи. А они всё чаще стали наведываться к нам на двор. Особенно те из них, что в солидные года вошли. Заглядывали вроде бы на мишку поглазеть, но и полчаса не проходило, уже подсаживались к бабе Груне, стариковские разговоры заводили.
Молодняк, детные всё больше, тоже с медведем позабавиться приходили, но на самом деле им не до медвежонка было. Маму теребили, просили забежать к ним по темну, на их сорванцов глянуть:
– Что-то засопатились. Не застудились ли? – Днём-то, на виду у всех, побаивались открыто показать опальной докторше своё доверие.
Время теперь летело незаметно. Но домашний любимец требовал всё больше и больше пищи. Все наши заготовленные впрок ягоды слопал, добрался и до неприкосновенного запаса. Банки сгущёнки хранились на полке в сенях, их открывали лишь по праздникам – в дни рождения домочадцев и на Новый год. Мишка, встав на задние лапы, смёл их на пол, расплющил лапой и высосал содержимое.
– Ах ты, непуть! Оглоед проклятый! – обнаружила разбой баба Груня. Отстегала подкидыша веником. Он изворачивался от ударов и виновато косил глазами. После понуро сидел в углу комнаты, отказывался играть. Явно прочувствовал свою вину. Но на семейном совете всё же было принято решение передать мишку в больницу – там остаются отходы на кухне, легче будет прокормить зверюгу.
Медвежонка определили на постой в стайку, сложенную из крепких брёвен на хозяйственном дворе, куда больничные пациенты не могли попасть. Тёплое бревенчатое стойло предназначалось для той самой злополучной коровёнки, от которой так успешно избавились колхозники. Не пустовать же строению!
Время шло. И Флен, больничный водовоз, решил приспособить косолапого приёмыша к делу:
– Эвон, ростом с телёнка вымахал! Чего без толку болтаться?
Флену уже было за тридцать, но ростом не вышел – полтора метра. У него была нередкая в этих краях уровская болезнь: туловище с годами увеличивалось в размере, наливалось соками, а вот руки и ноги, словно дойдя до незримой отметки, застопорились в росте, оставались как у одиннадцатилетнего мальца. Его и на войну поэтому не взяли, списали вчистую. В больницу-то водовозом из жалости приняли, да ещё потому, что мужиков на селе почти и не осталось, всех война выбила.
Флен соорудил тележку на колёсах и летом возил на ней воду, а зимой, поменяв колёса на короткие эвенкийские лыжи, лёд с реки Каренги. Как-то впряг в тележку мишку, и тот безропотно поволок её в горушку – больница стояла на косогоре. Поначалу, правда, сельские собаки с ума сходили. Кидались в яростном лае на косолапого, пытались вцепиться ему в бока и загривок. Тот лишь махнёт башкой да поведёт мышцами – все они и отлетали в сторону, как блохи. Поняв бессмысленность своих нападок, собаки утихли. И уже не лаяли на необычного водовоза, вовсе не обращали на него внимание, чтобы не ронять своё собачье достоинство.
Местные жители тоже обвыклись, признали медведя одним из полноправных обитателей своего селения. Кликали кто Гиркой, кто Михайлой, а то и вовсе – Потапычем. Всё чаще стали останавливать на улице среди бела дня мою маму. Интересовались мишкиным норовом. И как бы ненароком спрашивали:
– Из Магадана-то весточки есть? Не боись, мужик у тебя крепкий, сдюжит каторгу.
Гирке шёл уже четвёртый год. И за всё это время не было случая, чтобы ненароком покалечил или помял хоть одного человека. В играх и ласках он как-то умел соизмерять силу. Мог, конечно, облапить, но бережно, и когтей никогда в ход не пускал.
Были, правда, у медведя периоды, когда он начинал метаться в беспокойстве по стайке, грозно рычал на больничных кухарок, приносивших ему корм. Флен, чтобы обезопасить женщин, сам стал приходить на кухню за отходами. И когда мишка серчал на что-то, понятное только ему, лишь проталкивал ведро с пищевыми отходами в специально прорубленное в массивной двери отверстие. Иногда скверное настроение у медведя длилось по нескольку дней. Флен тогда сам впрягался в тележку и спускался к реке за водой.
Лишь тягота отпускала мишку, Флен входил в стойло, чесал у него меж ушей. И бормотал себе под нос, видно, что давно его мучило:
– Худо тебе, братуха? Знаю, худо… Отпустил бы я тебя в тайгу. Да пропадёшь там ни за грош. Ты привык доверять людям. А людишки-то всякие водятся.
Мужиков в селе после войны по пальцам перечесть, калечные да немощные. Но, хоть и в прошлом, они – охотники, звериные повадки знали. Понимали, что каким бы ручным ни казался медведь, а всё же зверь. Неизвестно, что и в какой момент способно вызвать у него вспышку ярости. Так-то покладистый, вроде. Но… поосторожничать не лишнее. Поэтому детям категорически было запрещено приближаться к новоявленному водовозу. Я однажды нарушила запрет, подбежала к мишке, впряжённому в тележку с полными флягами воды. Обхватила его за шею, стала целовать в лохматую башку. Медведь тряхнул мышцами, скинул с себя ярмо упряжки и лапой повалил меня на землю. Прохожие, случайно оказавшиеся поблизости, ахнули в ужасе. Но Потапыч обнюхал меня и стал осторожно катать по земле – так когда-то мы забавлялись с ним.
На этот раз дома веником баба Груня отстегала меня:
– Кому было сказано, не лезь в пасть к босоногому старику, медведю ентому! Ить третий год не с нами столуется, не обязан ён тебя помнить!
Да с тех пор и возможности приблизиться к внештатному водовозу не стало. Флен запасся кнутом и щёлкал им для острастки, лишь завидев издали ребятню. А Михайлу стал водить на железной цепи. Хотя… цепь была лишь для видимости. Рванись мишка, Флену не удержать.
В нашей сельской больнице не было своего хирурга. Но жизнь то и дело подкидывала непредвиденные случаи. Оленевод в тайге покалечился, охотника рысь помяла… Приходилось вызывать санавиацию – всё тот же По-2, на местные направления другие лётные машины не давали.
Воздушный маршрут пролегал через горные хребты, летали по нему лишь проверенные асы. Они давно подружились с Гиркой, привозили ему гостинцы – банки со сгущёнкой и шоколадки, кормили с рук. Однажды опытные пилоты прихватили с собой на рейс стажёра.
На север новичок попал впервые. Спустившись на твёрдый грунт из кабины самолёта, огляделся. На аэродром наступала топь. За болотом виднелся унылый ряд бревенчатых изб, напоминающих лагерные бараки.
Словно на зону попал. Колючей проволоки только и не хватает, отметил про себя стажёр.
С другой стороны взлётную площадку окружали отроги островерхих сопок с не тающими посреди лета на их вершинах ледниками.
– Ёлы-палы, да это… стражи в шлемах… Зону-то, похоже, стерегут, – не удержался, вслух высказался стажёр.
– Точно, – хмыкнул аэродромный служитель, оказавшийся поблизости. И неожиданно охотно поддержал разговор: – Село наше, Тунгокочен, в честь вот этих самых каменистых сопочек, по-эвенкийски – Тунго, и названо. На них, если верить местным тунгусам-таёжникам, духи-охранители обитают. Для глаз человеческих невидимые, но в тайге им всё подвластно.
– Фью-ить! – присвистнул новичок. – Совсем другой оборот получается. Только шамана с бубном не хватает.
До вылета оставалась ещё пара часов, и практикант решил наведаться в сельмаг, который был на самом берегу Каренги. Подходя к магазину, неожиданно увидел… крупного медведя, выбирающегося с реки на взгорок. Флен наполнял воду во фляги и выпустил на минуту цепь из рук.
Стажёр опешил, ноги стали ватными и словно приросли к грунту, штанины предательски намокли. Дрожащими руками нащупал кобуру, выхватил пистолет – он тайком от родителя-фронтовика прихватил в рейс его боевое оружие. В упор с десяти метров разрядил всю обойму в грудь зверя.
Потапыч повалился наземь, ткнулся ноздрями в землю. Истекая кровью, он недоумённо обводил мутнеющим взглядом собравшихся вокруг людей. Казалось, спрашивал: за что?!
Позвали мою маму. Её заключение было неутешительным: не жилец. Приковылял Флен и затрясся в плаче. Михайло был для него не просто помощником – другом. Флен частенько рассказывал медведю о своих невзгодах, тот, казалось, внимательно слушал и сочувственно сопел. С другого конца села прибежала, запыхавшись, баба Груня. Ей никто не мог сообщить о том, что случилось недоброе. Да видно сердце-вещун подсказало. Мишка подполз к бабушке, уткнул ей морду в колени, как делал это малышом. Баба Груня гладила его меж ушей и тоже беззвучно плакала.
Соседские собаки завыли, как воют, если в доме покойник.
Старый охотник Игнатьев, живший неподалёку, вынес бердану и пристрелил мишку, чтобы тот не мучился. А ретивому не в меру новичку-пилоту посоветовал сменить маршрут:
– Тебе к нам ходу нет, так и знай.
Иглэнчин, когда растревоженный люд разошёлся по своим домам, уволок медвежью тушу в тайгу. Там освежевал, отделил голову и поместил её на высокое дерево, собрал все кости:
– Прости нас, Гирка. Вернёшься к нам, когда захочешь. Когда время для этого придёт.
Стажёр, сняв на аэродроме лётный комбинезон – его после встречи с мишкой требовалось просушить, – ругался на чём свет стоит:
– Быстрее бы убраться от этих чёртовых Тунго, от этих дикарей сельских.
Где-то через час опомнился от конфуза и уже представлял, как будет рассказывать о неожиданном приключении знакомым в городе. Шкуру же надо прихватить, хлопнул себя по лбу. Но останков медведя не обнаружил на месте происшествия.
Это практиканту показалось особенно обидным: присвоили его охотничий трофей. Юнец разразился новым потоком брани:
– Медведь у них пасётся на лугу, будто… телок домашний. Вообразили себя укротителями, не меньше! А сами живут, как в пещерах, при лучинах. В темноте и убожестве. Об электричестве и слыхом не слыхали. Дикари! Как есть дикари!
Лётчики, его наставники, хмурились и отводили взгляды.
Между воздушными асами и местными жителями после убийства мишки словно пролегла полоса отчуждения. Не сразу, не в один день удалось растопить лёд в отношениях. Конец вражде положил Иглэнчин. Раскурив свою неизменную трубочку, изрёк:
– На воздухоплавателей серчай не надо. Но! Без них самолётка не летай. Нашенские они… А ентот, Гиркин убивец, пустой человек. Зряшный.